Rambler's Top100

Виктор Милитарев

 

«Первая» философия, часть II

(Доклад на семинаре 19 февраля 2004 года)

 

         В какой-то момент я действительно внутренне был удовлетворен этой системой, и мне казалось, что с ее помощью, с помощью этого неоаристотелизма я могу всё объяснить. Причем неоаристотелизм-то был специфический, потому что я ведь завешивал суждения о реальности. Рассуждение было: это же неважно, существует ли, важно, что тот мир, который предстоит, неизбежно расчленяется на индивиды, различается по типам, в типах вычленяются планы строения и так далее. При этом существенно, что неизбежно, но при этом по факту – я даже словечко «трансцендентальная индукция» для этого придумал.

         Но я довольно отнесся и к примерам Мейена о том, у геологов иное, профессиональное, зрение, чем у нормального человека. Потом Чебанов про это долго и много рассказывал. Еще через несколько лет, когда я уже работал над этой системой, я неожиданно прочел книжку Майкла Поляни «Личностное знание». Я, пожалуй, оттуда ничего не почерпнул, но с удивлением понял, что он на сорок лет раньше думал почти так же, как я в этом вопросе.

         С другой стороны, на меня сильно подействовали примеры Зедльмайра, который в «Искусстве и истине» разбирает разное восприятие искусства. То есть первоначальное варварское, но оно необходимо, поскольку просто без него не будет восприятия, последующее одновременное расчленение на детали и при этом применение формальных знаний, знаний истории искусства, знаний стиля и так далее, которые как бы к восприятию не имеют никакого отношения, но они его как бы уточняют, рационализируют, и возврат на более высоком уровне, на уровне профессионального ценителя и «веда», к некоему новому совпадению восприятия, уже обогащенного и детализацией, и рациональными знаниями.

         Поэтому сначала это у меня пошло по пути того, что я стал говорить о возможных мирах в социологии, просто говоря о том, что в разных профессиях разное видение мира, но у них общее структурирование картины мира в том смысле, что всюду есть индивиды, типы и так далее.

         Но дальше это начало самонакапливаться, и возникла первая система: в принципе было три этапа, было три системы, сейчас я на третьем этапе остановился.

         Первая система – это когда меня пронзила следующая мысль, даже две мысли. Первая – значит, между наукой и ремеслом нет никакой разницы. А вторая – значит, между наукой и религией нет никакой разницы. Потому что, если в каждой науке свое видение, и это видение задается опытом, но этот опыт должен быть приобретен, а чтобы его приобрести, нужно сначала совершать действия, а действия надо совершать под руководством учителя, то есть авторитета, а авторитет должен быть принят на веру – но это же чисто религиозная картина мира! Именно так религии и объясняют то, что они утверждают.

         А с другой стороны, это ремесленная картина мира. То есть получается, ремесло, наука и религия гносеологически совпадают.

         Я стал говорить, что есть конститутивные и рефлективные структуры. Изначально есть конститутивные, то есть построяющие или, точнее, устрояющие, поскольку он достаточно транссубъективен, этот новый мир, догматы, каконы, заповеди, как говорят в религии, или постулаты, аксиомы, принципы – ты их принимаешь на веру. Часть из них утверждает об устройстве мира, который тебе пока не очевиден, потому что ты его не видишь. Часть из них, то есть каноны и заповеди, говорят, что тебе надо делать. По мере того, как ты это делаешь, ты начинаешь это видеть, и тогда ты уже рефлектируешь устройство этого мира. И тогда это уже не догматы, а аксиомы.

         Но получается, что рефлексивные суждения и конститутивные совпадают, поэтому возникает еще один круг, аналогичный тем кругам, о которых я говорил в морфологической теории. Более того, тут можно еще круги рисовать, потому что есть круг «я так научился, а теперь я стал учителем, и я учу других». Есть круг «я научился, а теперь я продвинулся и внёс личный вклад, и вот я его отдаю другим».

         То есть меня все больше волновала проблематика кругов, аналогичных герменевтическому, но я так ее и не решил – просто нагородил некоторое количество кругов.

         Вот это было первой схемой – я ее достаточно часто докладывал. Она была, конечно, более подробная, чем я сейчас говорю, но мне сейчас эти подробности кажутся незначительными. Я там приводил примеры из Зедльмайра (вот тот, который я уже привел), говорил о типах знания, пытался выделять патологии и здоровые типы знания… Но всё это несущественно, существенной была вот эта базовая аналогия. Она, естественно, задает вопрос: откуда берется новое знание? И тут меня поразило совпадение мыслей Зедльмайра и Любищева. Любищев говорил, что изначально всегда есть классификация. Новое знание – это просто новая классификация, которая просто переосмысливает старую. С другой стороны, Зедльмайр говорил о новом восприятии, которое переосмысливает старое восприятие. И практически этот круг частично отвечает на вопрос о новом знании: новое знание возникает посредством переконституирования старого. Именно эта мысль тогда так потрясла и Шрейдера, и Шарова, что они потом решили забыть, что это они у меня услышали.

         Возможно, так же происходит и в природе, но это к Шарову вопрос, а не ко мне.

         Но все равно возникает вопрос, откуда берется совсем новое знание.
         С другой стороны, понятно, что то, о чем я говорю, это есть традиция. То есть мы возвращаемся к традиционализму практически в духе де Местра. Хотя сегодня, будучи атеистом и методологом, практически то же говорит и Михаил Розов – что знания, как и ремесла, поддерживаются, ну, он говорит, «нормативными системами», по сути, традициями.

Но это опять обращает нас к аналогии с религией: получается, что и ремесло, и наука, и искусство держатся на традиции.

Дальше я еще спекулировал, я говорил слова «эйдос», «логос», совпадение эйдоса и логоса. Но это, в общем, спекуляция, потому что слова все равно не совпадают с картинками, слова описывают как-то картинки.

Эту систему я несколько раз докладывал, с большим успехом. На ряде домашних семинаров, в «Совете по сознанию». Но на меня большое впечатление произвело, когда я ее докладывал в новосибирском Академгородке. Розов уже уехал в Москву, жил там два года или три уже, с Наташей Кузнецовой. А Светлана Розова продолжала руководить семинаром. И там я доложился, это было интересно, два раза докладывал, был хороший разговор. Но главное, в этот раз у Розовой был в гостях, и я его единственный раз в жизни видел, Михаил Константинович Петров. Я его тогда еще ничего не читал, кроме, может быть, отдельных статей в «Системных исследованиях». И он на меня произвел очень сильное впечатление. Человек видел меня один раз в жизни, но у меня возникло впечатление, что он в какой-то мере мой учитель, потому что он мне сказал: «Вы не понимаете сами, что говорите. Ваша система больше, чем Вы думаете. Она безумно напоминает первую главу «Немецкой идеологии» Маркса, где из, казалось бы, простенькой схемки может вырасти большое всеохватывающее учение. И Вы зря думаете, что то, что Вы делаете, – это религиозная апологетика за счет того, что Вы признаете равноправие когнитивных структур науки и религии».

Ну, вроде простые слова, но на самом деле это были очень сильные слова. Они на меня сильно подействовали, я много думал, практически весь мой дальнейший интерес к марксизму и к левой мысли связан с этим разговором.

Вот вспомнил, что я еще в той схеме имел.

Практически речь шла о том, что существует некоторая первичная феноменология – это собственно сфера обыденности. Существуют вторичные феноменологии – это сферы профессионального в широком смысле слова знания, то есть это другие миры, которые открываются из этого мира, миры профессии, искусств, наук, религии и так далее. Они строятся неизвестно откуда берущимися догматами, канонами и заповедями, которые потом оказываются рефлексивными суждениями по поводу этих новых миров. И непонятно, как нам открылось первое, хотя понятно, как это воспроизводится при помощи традиции.

С другой стороны, видимо, верна математическая гипотеза, что любой такой мир есть определенная система расслоений, взятий подобъектов и так далее, ну, то есть какой-то рациональный топос из некоего топоса квазимножественной структуры, какой является исходный феноменологический мир.

С другой стороны, поскольку все эти миры до определенной степени дырявы, поскольку полного опыта в каждом мире ни у кого нет, то приходится строить и нечто аналогичное попперовским гипотезам, то есть нечто, что претендует на трансфеноменологичность.

Здесь я вводил вот этот образ «близкого к феноменологии». И в это действительно хорошо укладываются картины мира и науки, и религии, и искусства, и ремесла.

Потом я это переработал. Это было связано с тем, что я, с одной стороны, подробно стал читать западных психологов и психотерапевтов. И здесь вопрос не в их этических убеждениях, а в том, что под ними скрывается определенного рода гносеология, которую я попытался выявить. С другой стороны, после этого неожиданно я столкнулся с русской психологической наукой. И хотя я раньше ей совершенно не доверял, потому вообще не верил ничему марксистскому, неожиданно я сначала понял, что Узнадзе – большой философ. Ну, когда я только познакомился с Узнадзе, я понял, что это философия, очень близкая к Владимиру Соловьеву и Семену Людвиговичу Франку, только тщательно скрываемая. Потом Ухтомский – про него мне тоже было известно, что он тоже весьма странный марксист, за этим стояла его религиозность. Но самое странное – на меня произвела бешеное впечатление последняя книжка Рубинштейна «Мир и человек». И я с удивлением для себя увлекся Леонтьевым. Это совсем странно: я много лет Леонтьева ругал, я и сейчас ругаю его теорию развитого периода, где он утверждает, что всё, что в человеке есть – это интериоризация социальных отношений, и при этом хвалит эти социальные отношения, то есть отрицает, что в человеке есть хоть какое-нибудь ядро, и при этом, по сути, говорит, что социальные отношения не подлежат критике. То есть, действительно, хуже Дюркгейма. Но, оказывается, что к старости Леонтьев пришел к идее образа мира, то есть к идее, что каждый человек имеет перед собой некую свернутую единую картину Всего. Это очень близко к Рубинштейну и Узнадзе, но это очень феноменологично на самом деле. С другой стороны, кое-что меня продолжало увлекать из Щедровицкого.

И у меня возник замысел, что то, чем я занимаюсь, по сути, есть синтез феноменологии, теории деятельности и герменевтики. Я согласился частично воспринять теорию деятельности Леонтьева после того, как познакомился с идеей образа мира, а вело меня к теории деятельности именно мое собственное понимание, что, действительно, в новый мир вводят действия, а это действительно соответствует леонтьевской теории, скажем, по сути, действительно леонтьевская психология восприятия построена на том, что ты совершаешь определенные действия, и тебе открываются зрительные образы и так далее.

С другой стороны, феноменология все равно существует: я понял, что у Леонтьева в его теории были предприняты попытки примирить ее с феноменологией в концепции образа мира. Более того, выяснилось, что даже у Гальперина, теория которого мне казалась уж всюду позитивистско-материалистической, оказывается, существует некая идея, я забыл, предметного сознания или чего-то в этом духе, то есть опять целостного видения мира человеком.

И наконец, тут должна присутствовать герменевтика, потому что, по сути, когда мы нечто понимаем или истолковываем, мы переходим от одной картины к другой картине, только более глубокой. Ведь практически триада Зедльмайра, по сути, и есть герменевтический круг, только всё это описано в терминах видения, а не в терминах понимания.

И я попытался строить систему принципов. Эта статья куда-то потерялась: последний экземпляр попросили почитать сотрудники ЦОС ФСБ, когда они попытались со мной договориться, чтобы я у них там на Лубянке лекции читал. Но потом они все неожиданно исчезли, видимо, кто-то из моих друзей позвонил какому-нибудь генералу, чтобы тот позвонил Здановичу и сказал «а суке Милитареву в здании на Лубянке делать нечего», и так этот последний экземпляр и пропал.

Но по памяти там было так. Я пытался построить последовательную систему принципов, описывающих познание. Сначала я ввел нечто типа принципа установки в духе Узнадзе в моем понимании, что это такое, говоря, что первичное положение человека в мире – это есть некое единство, в котором отсутствуют различения души и тела или сознания и тела, субъекта и объекта (по сути), поскольку и ты сам, и твое тело, и мир, в котором ты находишься, есть некое предъединство. Хотя оно управляемо, может быть, по сути, биологическими потребностями, но, по сути, это то же самое первичное единство, которое Франк описывает как завершающее единство в своей идее реальности. То есть это как бы предреальность, и в некотором смысле действительно ранние теории Узнадзе явно основаны на некоторых гипотезах из «Души человека» Франка. А ведь уже в «Душе человека» Франк, по сути, три фазы описывает: допредметное сознание, предметное и послепредметное. Постпредметное это и есть то, что он в старости описал как «реальность».

Дальше я пытался объективировать и опредмечивать эту штуку. То есть от такого, установочного единства, можно перейти к единству в духе образа мира Леонтьева, от него – к гальперинскому предметному сознанию и так далее, до появления, как мне опять хотелось, объектов, свойств, типов и так далее.

Но это была не единственная картинка, потому что меня поразила также узнадзевская идея объективации, потому что Узнадзе помимо установочного отношения к миру вводит и объективацию. По сути, объективация – это то же самое предметное и, может быть, уже языковое сознание человека, но он вводит его аналогично различению, которое у Лосева между символом и знаком, на феномене Клапареда, то есть на феномене повторного обращения к одному и тому же, когда мы сначала одно и то же воспринимаем целостно и не замечаем его, а если мы совершили ошибку или что-то такое и нам надо откорректировать, мы вынуждены вернуться к этому и это опознать и рассмотреть его уже как нечто вполне расчлененное, – а тут уже и обозначенное в языке, говорит Узнадзе. Ну, например, мы одеваемся – и всё тут. А если мы не так одевались, то мы начинаем думать, и мы замечаем, что мы не ту пуговицу застегнули. А когда мы просто одеваемся, у нас нет никаких пуговиц, мы просто находимся в процессе, в бергсоновском процессе или в хайдеггеровском бытии-в-мире.

Дальше я попытался вводить язык как, с одной стороны, чистый процесс, в котором мы присутствуем, так сказать, по Гумбольду и Хайдеггеру, с другой стороны, язык как знак, но знак в нескольких смыслах, потому что одно дело знак в семиотическом плане как нечто, обозначающее расчлененные элементы мироздания, предстоящего нам, с другой стороны, знак по Выготскому, по сути, выступает как орудие, и в этом смысле получается, что рефлексия – это оперирование знаками, и собственно работа со знаками – это собственно то самое, что называется биологической обратной связью, когда знак выступает, по сути, в качестве экрана компьютера. Ну, то есть, по сути, у нас есть мир, в котором мы действуем и действуем мы, не замечая того, что мы действуем, поскольку мы находимся в процессе. Но есть знак, знак выступает в роли экрана, рефлексии, на котором показывается нам, что мы делаем. И если у нас возникает экран, то естественным образом возникает клавиатура, и благодаря клавиатуре, воздействуя на экран, мы на самом деле воздействуем, как сказал бы Щедровицкий, на сам верстак, на котором мы совершаем действия с предметами мира.

И я там добавлял про игру: чтобы научиться рефлексии, нужно научиться игре. Причем имеется в виду не ролевая игра, более поздняя, а более ранняя, предметно-манипулятивная игра. И я сказал себе, что игра – это есть опыт деятельности с интенциональными предметами.

Дальше я ввел два очень важных определителя – событие и ситуация. Под ситуацией я имел в виду то, что различает установки.

Вообще-то слово «ситуация» употребил первым Узнадзе: установка – это встреча потребности и ситуации. Потом говорил уже Леонтьев – встреча потребности и предмета деятельности. Но не это важно. Важно то, что установочное сверхъединство – оно единство, но оно же разное. И вот описание разного в том, что невыразимо, это и предлагает слово «ситуация». То есть разные ситуации – это разные невыразимости.
         А второе слово – это слово «событие». Потому что событие, если уж взять этот язык некоего растворенного в ландшафте недосознания, которое и есть предметный мир, то изменение в нем – это событие. То есть здесь слово «событие» используется не в том смысле, который оно приобрело в математической механике – как просто точка в системе координат и как его потом Уайтхед использовал, а в том, как его используют, скажем, в психотерапевтических группах: когда что-то изменилось, то говорят – о, произошло событие. То есть событие – это изменение ситуации, то есть в ландшафте нечто произошло.

Это были мои некие робкие попытки построить новый язык.

Дальше я подробно описывал идею традиции, то есть ввел идею познавательных общин или познавательных коллективов. Традиция как способ передачи. Релятивизовал знание относительно этих познавательных коллективов, которые, по сути, и есть невидимые колледжи, для того чтобы привязать к этому прошлую теорию. И дальше, в конце этого, пытался приделать объективированное знание, то есть вот то самое, когда уже всё расчленено до последнего, решив, что наиболее формализованное знание – это просто форма социальной памяти. Я ведь в этот момент активно занимался информатикой – теорией баз данных, теорией информатики, причем пытался найти синтез библиотечной информатики и компьютерной информатики – и одновременно занимался пропедевтическими подходами к преподаванию информатики в школе.

И неожиданно я понял – у меня было два тогда озарения в разное время, – что формализация знания, по сути, есть форма его социализации. То есть наименее органичное знание, то есть знание, доведенное, там, уже до абсолютных дескрипторов и так далее, это, по сути, просто одна из форм социальной памяти (идея социальной памяти – это влияние Розова).

Тогда я решил, что логика – в смысле, аристотелевская логика, как ее преподавали – описывает отнюдь не только и не столько предметный мир, но на самом деле и формы социализации знания для его хранения в социуме как чём-то дополнительном относительно людей.

Причем это совершенно не противоречит тому, что она может описывать и структуры мира. По сути, я утверждаю, что в некоторых ситуациях структуры горизонта изоморфны структуре социальной памяти относительно этого горизонта.

А с другой стороны, я подумал (я тогда много о компьютерах думал), что ведь это необязательно и что современный компьютер позволяет найти более свободную форму социальной памяти, то есть вместо формализованного знания мы можем перейти к знанию с формализованными каталогами, ну, в смысле, директориями, директория же это не совсем каталог, это указатель в конце книги, индекс, то есть указатель с гиперссылками. А поскольку компьютер есть хранилище гипертекста, поскольку в нем гиперссылки реальны, то есть это новая форма организации знания (вот еще одно словечко, которое тогда меня занимало: социализация знания, социальная память, организация знания – это разные вещи, о каждой из которых можно говорить), то мы получаем возможность иметь дело с библиотеками, во-первых, в которых структуры библиотеки и книги совпадают, ну, просто потому что сама библиотека, то есть много книг, так же структурируется гипертекстом, как и отдельная книга на главы или на ссылки, или на смысловые участки; а во-вторых, сами книги, терминальные объекты в книгах не обязаны быть формализованными, потому что современная информатика дает нам очень богатые возможности хранения поэзии, музыки, живописи, кинематографа, мультипликации и картографии, то есть еще не полностью формализованных вещей или даже почти неформальных, то в такой ситуации мы получаем возможность иметь формализованные каталоги, индексы и оглавления для неформализованных изображений.

Да, я забыл, назад отвлекаясь, что кроме событий и ситуаций есть, конечно (это я еще в одной книжке прочел), еще базовая категория – это эпизод, то есть некоторый застывший срез. Он может быть вполне ландшафтным, но он отличается. То есть ситуация, эпизод и событие – вот, может быть, попытки мои нащупать экзистенциалы гносеологические, то есть не предметные.

В общем, дописать статью до последних трех страничек не удалось, потом её пять–десять человек взяли почитать и не вернули, и так её и нету.

И вот тогда – через год-полтора (я над этим продолжал думать) – у меня произошла вспышка. Причем, как я уже говорил, это произошло после оргии – то ли в 87-ом, то ли в 88-ом году, по-моему, в 87-ом все-таки, где-то летом. И мне приснилась, как в тонком сне, картинка. И это и есть третья система. Потом, задним числом, я, как всегда, нашел у близко мыслящих ученых схожие образы, а именно, у академика Пономарева, замечательную идею, что есть три вида знания – практическое, эмпирическое и теоретическое. (Еще похожие идеи я видел – сейчас не вспомню у кого, но, может, потом вспомню.)

Но мне, по сути, приснился Зодиак, в который укладывались все те когнитивные формы, о которых я говорил. Приснился сразу же как двенадцатеричная идея, как двенадцать знаков.

Имеется в виду вот что. Что есть три этапа развития любого знания – это практическое знание (я сейчас скажу уже по Пономареву, когда у меня новые слова есть), эмпирическое, то есть феноменологическое, знание и теоретическое, то есть вводящее трансфеноменальные схемы, в которые укладывается как феноменологическое многообразие, так и некоторое его трансфеноменологическое продолжение, иногда близкое к феноменологии, а иногда далекое от нее.

С другой стороны, я предположил, что каждое из этих знаний проходит одинаковые четыре этапа. Отсюда и получился соответственно некий зодиак.

Первый этап – интенция, то есть некоторое допредикативное, докогнитивное, но одновременно волевое (волевое не в смысле действия, а в смысле направленности внимания) вхождение в предметную сферу.

Второй – собственно деятельность, то есть прежде всего деятельность руками, но и любая другая деятельность, действие, там, в том числе действие глазами, действие умственное, действие со знаками и так далее.

Третий этап – рефлексия, то есть выражение всего в словах и в других знаках, слова не только знаки, слова еще и имена, и элементы языкового процесса.

И четвертый этап – интуиция, то есть сворачивание всего этого и возврат к целостному видению.

Егор Никулин тогда сказал, что это ему очень напоминает симфонию или сонату, или тему с вариациями. И лучше – фугу с прелюдией. Прелюдия – понятно, это вот то, о чем я говорил, круг Зедльмайра, например, ну, то есть я вижу или слышу, в общем, воспринимаю нечто, чего я не понимаю, понимающий пытается мне это объяснить, объяснения неадекватны, поскольку они упрощают, но вдруг у меня что-то щелкает – и у меня возникает предварительное видение предмета. По сути, это предварительное видение я бы и назвал первой интенцией [или, по-другому, первой интуицией]. Это то, что я называю кругом популяризации. Он соответствует одному из трех крестов зодиака – переменному (мутабельному), в который входят Рыбы, Дева, Стрелец, Близнецы.

А сам зодиак простой: первые четыре знака, то есть Овен, Телец, Близнецы, Рак, это практическое знание. То есть Овен – интенция, Телец – практическая деятельность, Близнецы – первая, наивная рефлексия непосредственно деятельности, ну, например, можно сказать, что это сфера технологии, и Рак – это интуиция, когда деятельность стала уже автоматической.

Дальше возникает сфера феноменологического, эмпирического знания. Лев – это ты в горизонте, то есть, естественно, близко Солнцу, описанному в первой части, то есть это есть я и есть ландшафт.

Дальше я сначала пытался описывать следующие четыре знака – сначала типология, потом детализация, потом варьирование, получение типологических инвариантов а-ля эйдетическая редукция по Гуссерлю. Но не укладывается, потому что тогда Дева и Весы должны были бы противоположно лежать, потому что, если пользоваться Зодиаком, надо придумывать примеры, аналогичные сущности самих знаков, а тогда сначала должны были быть Весы, типа, типология, а потом – Дева, типа, детализация планов строения.

Поэтому я думаю сейчас, что вторая тетрада это: Лев – это исходное, наивное эмпирическое знание по Зедльмайру, Дева – детализация, Весы – привлечение рационализации, а Скорпион – это умудрённое, интуитивное восприятие. То есть, по сути, всё это вместе – схема эйдетической редукции по Гуссерлю, а не отдельный знак её обозначает. То есть, по сути, схема эйдетической редукции и есть триада Зедльмайра. Но эта триада есть одновременно тетрада, потому что Зедльмайр и говорит про, с одной стороны, детализацию, с другой стороны, про привлечение контекстных знаний. И именно это имел в виду Чичерин, когда говорил не о триаде, а о тетраде при переходе от абстрактного к конкретному.

Третья тетрада – это понятно, это действительно теоретическое знание. Я думаю, что Стрелец – это метафорическое переописание, то есть возникновение новой метафоры, которая всегда лежит в основе перехода от феноменологического к трансфеноменологическому. Козерог – это то, о чем говорил много Сергей Викторович Мейен, и то, на чем я попытался построить философию индукции. Это типологические экстраполяции и реконструкции. То есть получается, что я считаю, что эта форма знания не лежит в эмпирическом знании, как думал Сергей Викторович, а лежит уже в теоретическом. Но при этом я думаю, что сначала у тебя возникает новая метафора, позволяющая еще раз переструктурировать поле эмпирического знания. Дальше, держа в одной руке новую метафору (то есть идея здесь, по сути, появляется, в том смысле, в каком я говорил в первой части, хотя эта идея появляется и в Овне в первый раз), я беру свою проведенную эйдетическую редукцию, вижу, что эйдетически она целостная, но дырки-то в ней есть, я пытаюсь дырки экстраполировать.

Работая одновременно новой метафорой и экстраполяцией, я, если у меня получается, прихожу к Водолею, то есть к теоретической схеме – вот тут Зедльмайр еще говорил штуку и Любищев говорил штуку, я их не цитировал еще. Зедльмайр говорил: а потом мы начинаем интерпретировать, какая интерпретация лучше, при том, что все они одинаково произвольны? – лучше та, которая объясняет больше деталей. А Любищев говорил: какая классификация естественней? – та, из которой больше следствий. По сути, это они Уэвелла (Юэлла) в данном случае используют, который об этом сказал еще в тридцатые годы девятнадцатого века.

Но существенно то, что, по сути, теоретическое знание – это переход от эмпирической классификации к порождающей классификации а-ля таблица Менделеева. То есть, по сути, всякая теоретическая модель – это модель порождающей классификации, которая из некоторой клеточки при помощи аппарата разворачивания получает большую таблицу, которая объясняет все случаи. Это и есть дедукция, по сути.

То есть тебе нужны одновременно и Стрелец, и Козерог, чтобы совершить скачок к Водолею, если ты его можешь сделать, то есть здесь ты видишь эту идею в развернутой форме.

И это, в общем, похоже на идеи Маркса о восхождении от абстрактного к конкретному. Но, по сути, тут все три раза происходит эта гегелевская штучка, в каждой тетраде. Но в каждой по-своему – здесь эйдетическая редукция, здесь восхождение от абстрактного к конкретному, а здесь автоматизация деятельности. То есть три разных феномена, но они лежат в одном ряду.

Ну, и Рыбы – понятно, это то самое умудрённое знание по Николаю Кузанскому, это действительно овладение всей этой предметной областью. И, по сути, у него есть совпадение с началом, здесь начало совпадает с концом, здесь Рыбы совпадают с Овном.

Моя гипотеза – что так устроен филогенез знания, то есть как в большой истории, так и в истории отдельной науки или отдельного направления, онтогенез знания в развитии человека как познающего и микрогенез решения отдельной задачи и проблемы.

Вот, пожалуй, на сегодня всё, что я накопил на эту тему.

 

Rambler's Top100