Rambler's Top100

Виктор Милитарев

 

«Первая» философия, часть I

(Доклад на семинаре 5 февраля 2004 года)

 

         Я хочу в несколько приемов поделиться с вами теми мыслями, которые в разных формах преследуют меня уж, вы будете смеяться, лет тридцать, но которые мне ни разу не удалось, несмотря на то, что я несколько раз писал статьи, довести до такой формы, чтобы они прозвучали. В этом смысле вообще мои чисто философские тексты преследует какой-то странный заговор молчания, который я вовсе не отношу к завистникам каким-то, а, типа, как будто я в общем банальности говорю, а в них какое-то запретное знание содержится, которое мир на всякий случай гасит, проглатывает и растворяет. Это было фантастично, когда мы в 82-ом, по-моему, году опубликовали сборник «Методологические вопросы теории биологической классификации» [Чебанов называет сборник так: «Теория и методология биологических классификаций», - и пишет, что издан он в 83 году], я изложил в нем систематически свое видение, ну, по сути философии морфологии, то есть по сути это был систематический очерк большой философской системы, в моей статье «Категории и принципы естественнонаучной теории классификации». Куча статей из этого сборника, где мои приятели писали сомнительные и спорные вещи, разошлись на цитаты. Свою статью я так и не видел ни разу процитированной за прошедшие уже двадцать с лишним лет. И это даже притом, что потом сборник перевели на английский незадолго до перестройки. Я честно заплатил будущему известному священнику Боре Козушину за перевод на английский и так себя в индексе цитируемости и не увидел. Точно так же, как статьи какого-нибудь Бибихина или, там, Пятигорского, сумасшедшие, ходили в самиздате, их перепечатывали, хотя их читать невозможно из-за сложности языка, а здесь никакой реакции.

         О чем я собственно хочу говорить? Сначала я попробую коротко сформулировать несколько базовых подходов, которые, как мне кажется, очень концентрированно и емко покрывают практически всю территорию философии бытия и познания. Исходя из этого краткого, так сказать, пролога, я сделаю выводы, которые говорят о том, что при этом, несмотря на некую общность для всех людей базовых ситуаций, некие значимые философские действия имеют принципиально субъективный и лично-исторический характер. Это даст мне право в дальнейшем время от времени углубляться в личную историю и рассказывать биографические контексты, с которыми связано появление следующих текстов. То есть это значит, что я заранее резервирую за собой право на лирические отступления, причем эти лирические отступления считаю составной частью процесса реконструкции философской системы.

         Я к чему это говорю? – потому что у меня был неудачный опыт попытки сформулировать эту систему в диалоге с Егором Городецким лет десять назад. Я наткнулся на то, что он внимательно слушал, а потом сказал: «А разве там была какая-то философия? По-моему, ты большую часть времени рассказывал мне какие-то идиотские истории, про то, с кем ты когда поссорился и кто там на тебя наорал». И этот опыт, когда тебе выдают такую грязную бабскую реакцию (я тут говорю не о том, что женщины так себя ведут, а люди, хорошо усвоившие социальную модель стервозной бабы), и требует такого предварения.

         В результате я вначале попробую с лирическими отступлениями изложить не систематическую философию (к которой я пришел, – её я изложу в конце), а изложить несколько промежуточных систем, каждую из которых сегодня я считаю неполной и частично неверной, но развитие которой через появление некоторых проблем в ней привело к следующему шагу. И как раз исходя из того, что я буду говорить в прологе, мне такой способ разворачивания кажется философски правильным.

 

Пролог

 

Мне кажется, что «что такое философия» определить невозможно. Подобно многим другим хорошим вещам, философия определяется не концептуально, а исторически. Здесь очень приемлема теория семейных сходств Витгенштейна. Судя по всему, философией надо называть некую продолжающуюся традицию чего-то, что как предшествующие, так и последующие участники этой традиции соглашались называть философией.

         И в этом смысле мы можем проследить некоторую последовательность от досократиков до нас, здесь присутствующих.

         В принципе философия исторически обсуждает три группы вопросов. Это вопрос, как я бы сказал, о проектировании и действовании. Его я сейчас обсуждать не буду. Вопрос об оценивании и ценностях и его я тоже не буду сейчас обсуждать. И третий базовый вопрос, который наиболее часто обсуждается в философии, это в общем, условно говоря, вопрос о познании и бытии, и его я обсуждать буду.

         Пролог состоит для меня из описаний нескольких базовых ситуаций – Гегель бы назвал их отношением мысли к действительности, – а мне скорее больше нравится хайдеггеровский образ «бытия в мире». Здесь имеются в виду абстрактные, предельно схематизированные случаи из жизни, каждый их которых может быть доведен до уровня общей схемы таковых случаев.

         Случай из жизни первый и, на мой взгляд, наиболее базовый. Каждый из нас (не исследуя, что такое «каждый из нас») обнаруживает себя в ситуации окружённости горизонтом обстоятельств. И мне кажется, что это и есть наиболее общая философская реконструкция «бытия в мире».

         Я (кем бы ни был «я», а я не знаю, кто такой и что такое «я») обнаруживаю себя окружённым горизонтом обстоятельств. Поговорим подробнее.

         Я использую первичную абстракцию, то есть я в этом смысле сейчас не анализирую мои вторичные действия, в ходе которых обстоятельства расчленяются на «объекты», «вещи», «типы», «свойства», «отношения»… Я говорю, что я обнаруживаю себя окружённым горизонтом обстоятельств.

         «Я» – это  некая точка (то есть в этом смысле моё тело – это тоже не я) – обнаруживаю себя (то есть от меня это не зависит) окружённым, потому что это происходит со всех сторон, независимо от моего восприятия, но при этом это происходит – и это второе важнейшее определение – в дневном сознании, то есть всё это отчетливо видно и различимо, это всё происходит при свете дня и при свете сознания, кем и чем бы ни были «день» и «сознание». И это, то есть горизонт обстоятельств, имеет свойства ландшафта или рельефа. Если говорить о некотором базовом отношении, то можно сказать, это неоднородно или это в чем-то контрастно. То есть в этом могут быть будущие различения. Но в целом это нечто сплошное, хотя и неоднородное и контрастное.

         Почему это горизонт? Потому что я не могу выйти за его пределы. Куда бы я ни пошёл, я это несу между собой. Другое дело, что эта абстракция абстрагирована от того, что моё тело движется. Эта абстракция абстрагирована от того, что моё тело взрослеет и стареет. Она абстрагирована от того, что, ну, грубо говоря, я когда-то, наверное, не имел этого восприятия, потому что мы точно не знаем, как воспринимают это совсем маленькие дети. Но эта абстракция может быть вписана онтогенетически в некоторую триаду, из которой первое есть восприятие ребенка и эмбриона, а третье есть «умудрённое знание». То есть первое может быть обозначено «установкой» по Узнадзе, первичной обобщенной установкой, когда, видимо, биологический субъект в чем-то идентичен миру, между ними нет различия, и, значит, нет дневного сознания. Здесь теория установки используется только как левая скобка. Как правая скобка может быть, скажем, использована теория реальности по Франку или теория умудрённого знания по Николаю Кузанскому или «рая», то есть чего-то, в чем объект и субъект тоже совпадают, где нету этого различия, где мы пронизаны друг другом.

         Картинка эта эгоцентрическая – в ней нет «другого», в ней нет действия. Её традиционно, с глубокой древности обозначают точкой, окруженной кружочком. Точка, окруженная кружочком, где точка – это «я», кружочек – это «горизонт», внутри горизонта – ландшафт дневного сознания. Но точка окружена кружочком, потому что она мудро предполагает, что за пределами горизонта находится нечто иное – то ли непознаваемое сегодня, то ли непостижимое в принципе, но в любом случае неподвластное тому дневному сознанию, которым мы как люди обладаем сейчас.

         Это первая картинка, и она базовая. Именно об этом говорит, скажем, Ортега-и-Гассет, когда говорит: «Я – это я и мои обстоятельства». Об этом говорит Хайдеггер, когда говорит о бытии в мире. Об этом говорит классическая философия, когда говорит о субъекте и объекте. Но объект – это всё, а не нечто выделенное из этого всего. Но всё – это не всё, а только некоторое из всего всего.

         Второе определение «отношения мысли и действительности» или «бытия в мире»: я обнаруживаю себя направленным на этот горизонт обстоятельств. Опять же традиционная и очень естественная картинка – я приделываю стрелочку к точке или к кружочку. Я обнаруживаю, что моя направленность определенным образом конституирует этот горизонт: от изменений моей направленности на него горизонт меняется. Причем здесь возможна и предметно-преобразовательная деятельность, о которой мы договорились сегодня не разговаривать. Но само сознание в некотором смысле является деятельностью. Сам свет, благодаря которому я вижу себя в горизонте, является в определенном смысле деятельностью, потому что, меняя направление этой стрелки, меняя углы, я обнаруживаю себя в несколько разных горизонтах.

         Мне очень обидно, но за последние две недели я понял, что и эта картинка была, видимо, известна древним, потому что, как вы понимаете, кружочек, к которому приделана стрелочка, это всё-таки Марс. Так же, как точечка в круге – это вообще-то солнышко. Атеисты и материалисты пусть рассматривают это как исключительно мою склонность к культурно-исторической символике. Но деваться некуда: я их семь штук насчитал этих отношений мысли к действительности.

        

         Третье отношение бытия к миру в бытии в мире. Наряду со стрелочкой, то есть с интенциональностью, с «направленностью на», мы имеем второе первичное определение, дополнительное к схеме горизонта. Это: тот, кто находится в горизонте, то есть точка внутри кружочка, обладает базовой способностью представить себя таковым, то есть представить себя находящимся в горизонте.

         Для этого используют разные метафоры, скажем, Георгий Петрович Щедровицкий, Игорь Серафимович Алексеев и Владимир Александрович Лефевр то ли зависимо, то ли независимо друг от друга для этого придумали схему экранчика или табло, на котором мы видим себя и свою ситуацию. Это Гегель называл самосознанием и/или рефлексией. Для этого в древности давно придумали хорошее слово – зеркало называется. И это зеркало традиционно изображали кружочком, под которым крестик. Крестик – это ручка зеркала, хотя крестик также обозначает материальный мир, а кружочек – это само зеркало.

         Таким образом, я с удивлением во второй раз (про первый раз вы в конце узнаете, когда история познания окажется Зодиаком) вынужден был обнаружить, что традиционная планетарная символика, оказывается, обозначает глубокие гносеологические и онтологические отношения.

         Итак, мы являемся точкой в кружочке, мы являемся кем-то в горизонте, «я» в горизонте (не зная, кто такой «я»), которая при этом обладает некими двумя стрелочками по большому счету: стрелочкой направленности и стрелочкой самозеркаливания, точнее, зеркаливания себя и своих обстоятельств. Естественно, эта стрелка может итерировать много раз, но это отдельная тема, я сейчас об алгебре не говорю.

         Можно также представить эту точку или этот кружочек с двумя перпендикулярными стрелками и можно представить себе результирующую стрелку, третью. Ну, по закону сложения векторов, которому нас учили в школе в пятом классе в классической механике.

         Что здесь говорится? Здесь говорится хитрая вещь, нетривиальная вещь. Здесь говорится, что зеркало есть некая способность не только удвоить ситуацию, но и есть способность увидеть в ситуации следующие уровни деталей. Но направленность есть тоже направленность на, которая позволяет при определенных условиях нечто выделять и различать. Стрелочка и зеркальце есть две наши базовые способности, обогащающие просто наше нахождение в горизонте, благодаря которым мы этот горизонт можем конституировать, преобразовывать, детализовать. Как – поговорим потом, я сейчас специально не хочу углубляться в это, об этом есть отдельный большой разговор.

Как я когда-то сформулировал, изначально ребенок, еще до того как это всё у него есть и как показывают эксперименты Лисиной, физиогномичен, в том, что он различает, он различает лицо и различает в этом лице дружелюбие и недружелюбие. И это то, что я называл установкой для человека как то, что предшествует солнечной схеме, схеме дневного сознания.

Но по мере возникновения точки возникает некое двуединство направленности на видение мира и направленности на видение себя и мира. В некотором смысле это самосознание, это видение себя и мира есть по сути схема «другого». В ней происходит удвоение себя, и это удвоение себя есть абстрактно другой. Если перевести это на язык позитивных наук, то можно сказать, что изначальное гносеологическое отношение человека, а может быть, и других разумных существ, содержит в себе одновременно как первичное внимание, то есть некую способность, направленную на мир и использующую возможности восприятия и действия для восприятия и действия, для различения и расчленения, так и понимание, то есть направленность на другого.

И в этом смысле когда мы уже в развитом человеческом сознании среднего возраста познаём, то есть относимся к миру, то есть относимся к миру, мы это также и называем, то есть используем знаковые формы, о чем поговорим потом. Но используя знаковые формы, мы тем самым адресуемся к другому, потому что знаковые формы существуют не только для нас, но и для других. Это то, что называется собственно мышлением и т.д.

И в этом смысле я допускаю вот эту гипотезу, феноменологически близкую феноменам, что мы изначально имеем эти две способности, то есть рефлексию или, что то же самое, отнесенность к другому и направленность на мир, внимание и понимание.

Для этого тоже есть древняя картинка, хотя я уже здесь делаю гораздо большую натяжку, чем в предшествующем. И вы её видели – это кружочек, внизу которого крестик, то есть зеркальце, и на котором нарисованы рожки. Эти рожки мне очень напоминают две способности при зеркале. Поэтому я говорю, что некое единство внимания и понимания, понимания нашего отнесения к миру как единства действия и коммуникации, это и есть наш друг Меркурий–Гермес. И это даже отчасти близко к тому, что о нем говорят древние.

И это есть первый цикл, потому что наверху солнышко, от него исходят Марс и Венера, а когда мы их соединяем, внизу получается Меркурий. То есть солнышко раздваивается на Марс и Венеру, а потом соединяется в Меркурий.

 

Сейчас от первой тетрады мы перейдем ко второй триаде.

Всё, что я описал можно назвать эйдосом, видимым или тем, что видится. Теперь я делаю второе сильное утверждение: в собственно теоретической философии, то есть философии, не исследующей действие и оценку, есть всего две базовых темы. Это уже проговорённая мною в общем тема эйдоса и дополнительная ей (да простят меня греки за использование одного и того же слова) тема идеи.

Здесь я использую слово «идея» не в платоновском и не в аристотелевском смысле, а в американском смысле: идея – это то, что «ударило в голову».

Идеи бывают разные. По-моему, идеи бывают всего трех сортов, а именно, идеи проектные, которые сейчас мы не рассматриваем, это когда человеку ударяет в голову нечто сделать, идеи оценочные, когда человеку приходит в голову идея, благодаря которой он относится к тому, что делают люди и другие разумные существа, и идеи интерпретативные, о которых я сейчас и говорю. Других идей мне пока найти не удалось.

Идеи очень похожи на кантовские «вкусы», хотя затрагивают предметно гораздо более широкую сферу феноменов, нежели вкусы по Канту. Идеи для того, кому они в голову ударили, абсолютно не просто бесспорны, но аподиктичны, самоочевидны и необходимо самоочевидны и при этом могут быть вовсе не таковыми для других «я». Этим они отличаются от эйдоса, который действительно транссубъективен и аподиктичен для всех (тоже не одно и то же, возможно, чувственное наполнение будет разным, но некоторые углы и схемки будут общими для всех).

Идея характеризуется тем, что она откуда-то приходит. Она приходит из чего-то несветлого. И в этом смысле это не дневное сознание, и лучше всего обозначить идею и её приход как кружочек, перечеркнутый по вертикали – половинка черная, половина белая. Ну, вы не хуже меня знаете, что это, между тем, одновременно и знак Луны, которую также можно изображать и серпом, но опять же с черной оставшейся частью круга.

В этом смысле на вопрос, откуда приходят идеи, правильно отвечать – из ниоткуда. Потому что относительного того «где» и «когда», которое мы имеем, они приходят не из него. Методологически правильно и корректно сказать, что идеи приходят из-за горизонта. То есть, как мы говорили, за горизонтом есть нечто непостижимое (а также пока не постигнутое), вот оттуда оно и приходит.
         В этом смысле идеи приходят оттуда, что Гегель, в свойственной ему манере все слова переиначивать через жопу, называл странным безумным словом «действительность». У него вначале идет идеальное, потом реальное, потом действительное. И вот из этой будущей действительности у него всё и приходит. Блин, знаток! Вот, действительно, всё знал вообще...

Ну, о словоупотреблении я немножко поговорю. Тут действительно есть контекст «бытие», «существование», «сущее», «действительное», «реальное». Лично я – и это моя личная конвенция – предпочитаю слово «существование» использовать в неотомистском смысле: то есть любое нечто обладает сущностью, то есть эйдосом, то есть тем, каково оно, а сверх того обладает ещё и существованием. Для неотомистов это связано с Богом, который придаёт сущему, то есть, по Шеллингу, возможному, действительность (по Шеллингу же), существование (по томистам). Я не знаю, обладают ли вещи существованием, потому что в горизонте они обладают сущностью. Единственное, что в горизонте, то есть в солнечной схеме, обладает существованием, это мы сами, то есть «я», и в этом смысле прав был абсолютно Хайдеггер, когда «существование» использовал для этой точки в горизонте.

То есть в этом смысле сущность является почти синонимом немецкого Sosein, а существование является почти синонимом немецкого Dasein, которое Хайдеггер и использовал для этой точки и одновременно света, который делает возможным солнечную схему.

То, что находится внутри горизонта, я бы назвал сущим. Действительность я бы использовал для контекста точки со стрелочкой, потому что это контекст действий. «Реальность» я бы использовал по Франку (тут я предлагаю конвенцию), то есть как «сверхъединство» за солнечной фазой, второе единство, то есть то самое, что Гегель называл действительностью. Но это, разумеется, вопрос условности. Поскольку здесь есть тонкие различия, то удобно как-то различить термины, чтобы потом не путаться.

Это я к чему говорю, потому что половина великих философов на полном серьезе относились к этим словам и демонстрировали себя ужасными немецкими пошляками, даже если были древними греками.

Луна задает два контекста.

Это контекст, когда идея уже пришла в чью-то точку. Она совершает как в точке, так и в некоем сообществе точек, которое образуют люди, некую реализацию. То есть, грубо говоря, идея, приходя в эйдос, определенным образом конституирует его. Идея проливает новый свет на вид, на то, что уже освещено. То есть ночь, из которой приходит идея, кончается, и в дневном сознании идея потихоньку меняет внутренность горизонта. И это будет базовой темой заключительной моей речи о «Зодиаке познания».

Но есть второй, противоположный контекст – это прихождение идеи в горизонт. Про это мы знаем гораздо хуже. То есть мы не знаем почти ничего, что позволило Попперу с наглостью сказать: «о происхождении гипотез мы не будем рассуждать, это вопрос психологии творчества», – с неимоверной наглостью, потому что никакой такой «психологии творчества» просто в природе нету. По сути, честнее было бы сказать как я: идеи происходят неизвестно откуда. Хотя кое-что известно, но сильно меньше, чем хотелось бы думать об этом позитивистам и материалистам.

Теперь вопрос нотации. Если идею мы обозначим серпиком, а рефлексию – крестиком или кружочком с крестиком, то мы увидим, что, по сути, приход идеи в мир – это алгебра, это последовательное выполнение сначала операции идеации, а потом операции рефлексии. И наоборот, притягивание идеи в горизонт – это сначала соответственно рефлексия, потом идеация. Именно это, я подозреваю, и обозначают картинка серпика, под которым крестик, извиняй батьку, Юпитер, и крестика, под которым серпик, извиняй тот же самый, Сатурн, однако.

         [Примечание от меня, МД: у тебя тут совершенно правильные направления, так как Юпитер – это принятие, то есть идея сама приходит к точке и точка начинает идею приспосабливать, то есть сначала идеация, а потом рефлексия, а Сатурн – это когда силятся что-то понять и для этого тянут к себе идеи, то есть сначала рефлексия, а потом идеация.]

         Я не рисовал семиконечную Звезду магов, я не рисовал энеаграмму, я пока про это ничего не знаю, я думаю, что это темы, нуждающиеся в исследовании.

         Поговорим, однако, о Сатурне, поскольку о Юпитере у нас разговор отложен на итоговое рассуждение.

         Большие мыслители (я в этом смысле себя к ним не отношу, потому что считаю себя большим мыслителем совершенно в ином смысле) – это люди, которым в голову приходило нечто неожиданное. В этом смысле я как большой философ – это человек, которому в голову приходит нечто абстрактно очевидное, настолько абстрактно очевидное, что никто не видит в этом ничего нового. А большие мыслители – это вот типа Ньютона, которому в голову ударил закон гравитации и пришел ему в голову. И настолько сильно ударил, что потом даже сочинили, что он имел при этом внешний эпифеномен яблока. А яблоко – это, наверное, гравитационная сфера, если я правильно понимаю, гравитация же сферически распространяется.

         Так вот, Ньютон на вопрос, который ему задавали тогдашние психологи творчества, «как же Вы дошли до закона всемирного тяготения?» ответил предельно честно: «я об этом очень долго думал». И это гениально истинный ответ. Что сказал Ньютон? Он сказал: «я поставил перед собой проблему». Подчеркиваю, он не задачу перед собой поставил, а проблему, то есть, как правильно говорил покойный Георгий Петрович Щедровицкий, проблема – это задача, которая не имеет решения и даже, может быть, не имеет его в принципе [примечание от меня: Щедровицкий позаимствовал это толкование термина у Гартмана, чего вообще-то и не скрывал]. И если очень долго мучить себя, то приходишь к неожиданному решению. В принципе, это не в моем духе, поэтому я философ, а не физик, немного математик, но совсем не такой математик, как модно сейчас.

         Физика – это такая особая олимпиадская игра, в которой, однако, зачитываются только результаты, а сама атлетика проводится в уборной, за запертыми дверями. Ну, или в ванной. Ну, в общем, в прайвеси, короче говоря. Причем тут в ней очень странные условия: с одной стороны, надо следить за конъюнктурой, а то отстанешь, но с другой стороны, надо мучить себя в закрытом помещении. Но при этом следить за конъюнктурой, но при этом быть в закрытом помещении, а то, не дай Бог, авторство украдут, если, не дай Бог, мозговой штурм допустишь. Физик – это PC, подключенный к интернетским новостям. И в этом смысле Гегель очень похож на физика, а не на философа.

         Эта неожиданная мысль нетривиальна, более того, она в общем-то и не истинна, хотя она, наверное, и не ложна. Она очень напоминает гёделевские суждения, те самые, о неполноте, которые не истинны и не ложны с точки зрения доказуемости. Но они проливают новый свет на горизонт! Причем до такой степени проливают, что меняют его иногда даже физически, хотя как, до сих пор не знаю, посредством особого машиностроения. Эту загадку я решать не умею. Об этом мы потом поговорим. Это как раз тема семинара, который, я надеюсь, мы после прочтения всеми этого текста проведем.

         Поэтому пока я возьму Ньютона только как того, кто подвёл нас к понятию проблемы. Проблема – это такой испанский сапог, поддающийся управлению самого сапогоносителя, который позволяет в ходе его постоянного употребления с большой долей вероятности, но без достоверности, все-таки сделать из своей головы такое лоно, которое может разверзнуться так (с хорошей смазкой), чтобы в него свалилось семечко идеи. Именно это имели в виду, я думаю, стоики и поздние платоники, когда говорили о семенных словах или сперматических логосах, или о словах спермы.

         Безотносительно к философии, но из общих оккультных соображений, я думаю, что действительно в эту чакру ударяет. Уж извините, но действительно макушка у большого мыслителя становится влагалищем (давайте, я уж совсем искренне скажу, что я про это думаю), и кто-то, думаю, что боги, время от времени туда опускают семечки идей.

         Итак, в основе идеи призывания находится медитация над проблемой. Что такое проблема как нерешаемая в принципе задача? Это соединенные вместе, как минимум, два видения одного и того же эйдоса, как я предполагаю. Поэтому я полагаю, что ты выходишь на проблему, когда ты одновременно участвуешь в двух разных познавательных традициях. Я сейчас не говорю о том, что это такое, интуитивно на первом уровне понятно… То есть, грубо говоря, если сейчас отбросить инструментальную составляющую участия в традиции, которая требует, там, некоторого практического обучения, выполнения всяких инструментальных операций, неважно, с пробирками, с унитазами или с кулинарией, то все-таки, пожалуй, для выхода на проблему и дальнейшей медитации над ней нужно читать много философских книжек, при этом разных.

         И здесь я прихожу к тому, что на бытовом уровне первый базовый способ привлечения идей к себе – это все-таки действительно чтение книжек о философии и её истории с обязательным одинаково серьезным отношением к разным философским гипотезам и интерпретациям. Это позволяет мне сделать вывод, что в этом смысле предметный разговор о второй составляющей философии, то есть об идеях, а не о эйдосах, подразумевает вполне серьезные автобиографические разговоры. То есть для разговора о том, откуда тебе пришла в голову идея, надо рассказывать, какие книжки ты читал, какое они производили на тебя влияние, и как ты пытался одинаково серьезно относиться к разным философским подходам. Об этом я в том числе поговорю, и это и есть обещанные мною лирические отступления.

         Поэтому лирические отступления будут заключаться в том числе в том, что я в двух словах скажу, какие книжки на меня произвели сильное впечатление. Сейчас я сделаю первый вброс. Естественно, я не собираюсь, в стиле «мама я пописал», рассказывать вам большую библиографию, а изложу историю своего чтения в концентрированной и сжатой форме.

         В этом смысле к моменту, когда я пытался разрабатывать первую систему, о которой я сейчас расскажу, то есть примерно к 79-82 году, на меня произвело сильнейшее впечатление несколько вещей. Во-первых, я совершенно влюбился в русского философа-виталиста начала двадцатого века Владимира Парфентьевича Карпова. Карпов, пытаясь возродить аристотелизм в современных условиях, ввел идею естественной единицы. Ввел он ее не так, как вводил до того Докучаев, который всю почву готов был рассматривать как естественное тело, а он как бы говорил, что мир естественным образом расчленяется, и в этом смысле можно выделить как бы по сгибам самого бытия некие естественные единицы: эргодизмы, тела, циклоны, капли… То есть, по сути, он возрождал аристотелевскую идею первой сущности. Естественно, Карпов говорил, что такое естественное тело характеризуется, с одной стороны, формой, с другой стороны, материей.

         С другой стороны, на меня тогда произвело сильнейшее впечатление несколько статей Сергея Викторовича Мейена, где он настаивал на том, что таксономия сопряжена с расчленением, и для того чтобы классифицировать, нужно одновременно находить общий образ классифицируемых объектов и расчленять его, выделять в нем идеальные части.

         Также на меня произвел сильнейшее впечатление вовсе не Любищев (я совсем не любитель Любищева), а Борис Сергеевич Кузин, переписку которого с Любищевым я прочел. И Кузин для меня стал в каком-то смысле, вот как Гартман, учителем, хоть я его в жизни, конечно, как и Гартмана, ни разу не видел.

А Кузин и еще несколько больших систематиков, Нэф, Тролль, вводили идею, что в процессе классифицирования естественных наук у тебя есть два уровня интуиции. На первом уровне ты как бы воспринимаешь общий образ объекта, и Кузин называл это типом. Ты его видишь художественно, по-гетеански, ты его не можешь передать другому, ты можешь заразить им несколько близких коллег. Но на определенной фазе ты можешь объективировать тип, ты можешь выразить его как структуру частей и признаков, и этот план строения уже доступен, ну, всем коллегам, скажем так, а при определенной степени рационализации и популяризации – любому образованному человеку, хотя это с допусками.

         Всё это было параллельно с занятиями математической логикой и информатикой (о чем я потом скажу), где находятся очень похожие образы.

         Одновременно с этим первой философской книжкой, которую я прочел (это было в девятом-десятом классе, то есть в 71-72 году), была гениальная книжка, которую я рекомендую всем любителям философии, это книжка покойной Татьяны Николаевны Горнштейн «Философия Николая Гартмана». Татьяна Николаевна двадцать лет провела в лагерях и ссылках, когда вышла, работала в Институте истории естествознания и техники, умерла в 80-ом году, а я, когда эту книжку купил, думал, что ее нет в живых. И она написала книгу о великом философе, русском немце, проведшем большую часть жизни в Германии, Николае Гартмане, философе, на мой взгляд, более крупном, чем Гуссерль или Хайдеггер, но менее известном. Книжка эта поразительна до сих пор. В ней действительно в каждой главе есть три-четыре страницы, где идут псевдомарксистские глупости – эти страницы нужно будет в новом издании просто вырвать. Книжка представляет собой совершенно удивительную для советских псевдомарксистов объективное и любовное изложение философской системы Николая Федоровича Гартмана. Более того, я самого Гартмана читать не могу, потому что он был графоман, там, где Татьяна Николаевна писала четыре страницы, а я бы написал, если бы имел доступ, пятнадцать, он писал восемьсот. Это читать невозможно, потому что это повторение одной и той же мысли пятнадцать раз, это псевдоразличения.

         Но так или иначе, у Гартмана я постиг любовь к структурам этого мира, где эти структуры прописываются, при этом вовсе не приписываются ни субъекту, ни Богу, а приписываются как бы сторонам этого мира. И этот структурный анализ глубок и утонченен: то он категории прописывает, то слои мира в смысле неживое, живое, психологическое и духовное, то он различает идеальное от реального, причем все эти различения не зависят друг от друга, то есть богаче, чем у Канта, и без упрощений. Сейчас я не совсем с ним согласен, но вот это богатство и претензия на наблюдательность, а не на вчитывание в мир, меня потрясли.

         Второй раз меня также потряс Семен Людвигович Франк, причем именно в его ранних книжках, в «Предмете знания», в «Душе человека». Именно в «Душе человека» я впервые вычитал то, что впоследствии стал читать у Узнадзе, там, то есть, что есть некая предпсихологическая смутная душевность, есть дневное сознание и есть будущее некое сознание единства, достигаемое нами в высших переживаниях. В «Предмете знания» меня потрясла идея сверхлогического единства мира, объемлющего как то, что поддается описанию данным понятием, так и то, что не поддается этому описанию.

         Это я пока эскизы делаю, я потом, может, подробнее скажу. Но всё это вместе, то есть очень разные влияния, подвигло меня на попытку первого синтеза. И в этом смысле моей первой попыткой игры в философию большого стиля был мой неоаристотелизм с элементами неоплатонизма, то есть то, что я прописал в этой статье «Категории и принципы естественнонаучной теории классификации».

         Под категориями я имел в виду в том тексте понятия, которые дальше невозможно определить в данном контексте, под принципами – аксиомы в собственном смысле слова, то есть такие суждения, которые в данном контексте невозможно ни доказать, ни опровергнуть, но которые принимаются как истинные. А дальше я впервые проделал некоторую типовую работу, которую я потом проделывал многократно, то есть попытался произвести феноменологическое исследование некоторого проблемного региона, выразив итоги этого исследования в виде системы суждений, то есть в виде некоторого набора принципов. Другие предпочитают картинки рисовать, сейчас я уже это тоже делаю, а тогда у меня лет десять-пятнадцать была действительно манера попытаться перечислять базовые принципы.

         Вот как это выглядело. Я сделал ряд утверждений.

         Первое: Каковой бы ни была действительность на самом деле, то есть, является ли она сплошной, дырчатой или разделимой на части, существует ли она психологически или материально, то есть не делая никаких предпосылок такого рода, я утверждал, что горизонт обстоятельств поддается расчленению на некие естественные единицы. Это расчленение не единственное, расчленений в принципе существует много, но мы обладаем как бы некой способностью отличать естественные расчленения, то есть расчленения, сделанные как бы по сгибам самого сущего, от расчленений условных. Это первый принцип – принцип естественных единиц.

         Дальше я утверждал, что для каждого данного расчленения на естественные единицы в горизонте можно предложить свою типологию, то есть при определенном всматривании в эти естественные единицы можно вычленить интуитивно различимые естественные единицы, характеризуемые общей непередаваемой, но зримой картинкой. То есть можно различить сходные, почти тождественные единицы, и о них можно говорить, что они обладают общим типом.

         Утверждение третье было, что тип редуцируем до плана строения, а именно, что возможно, если взять тип как картинку некоторого класса естественных единиц, то в них можно выделить некоторые естественные (так же по сгибам самого сущего) части, которые надо отличать от естественных единиц, которыми мы сам горизонт разрезаем, а между всеми этими частями можно вычленить некие естественные отношения, из которых самыми простыми являются отношения взаимного расположения.

         Дальше я допустил сильную гипотезу (и об этом мы поговорим отдельно, когда будем изучать приложения феноменологической типологии), что естественные части могут быть классифицированы как некоторый спектр состояний некоторой обобщенной части, ну, то есть, что копыто бывает парным и непарным, если возвращаться к естественным зоологическим и ботаническим интуициям, откуда и взялась эта картинка, а также о том, что после этого можно установить систему классификационных отношений между самими планами строения.

         Собственно, что я попытался сделать? Возродив интуитивные, связанные с обыденностью корни теоретической зоологии и ботаники, я попытался вернуть их обратно. Я сказал: «ребята, но ведь так, как зоолог и ботаник мыслят относительно своей предметной сферы, так же мы и вообще мыслим!». То есть в некотором смысле зоолог и ботаник представляют собой пример восприятия–мышления вообще. Потому что всё человеческое восприятие и мышление, то есть структурирование горизонта обстоятельств, построено по тому способу, которым пользуются зоолог и ботаник, а на уровне расчленения единиц – географ. То есть я попытался интуиции геолога, географа, зоолога и ботаника вернуть в мир обыденности – и тем самым получить подложку для науки.

         Дальше в этом тексте делались попытки прорисовать несколько вещей. Меня безумно потрясли две мысли. Во-первых, мысль Гадамера о герменевтическом круге, о котором я тогда читал во всех советских цитатах. И, во-вторых, мысль ученика Поппера немца Альберта о том, что мысль, обращающаяся к своим истокам, должна совершить либо произвольную остановку, либо бесконечный регресс, либо круг.

Я решил, что круг – правильная фигура, и попытался нарисовать следующее. Я нарисовал целую систему кругов, аналогичных герменевтическому, а именно, это взаимоотношение типа и системы членения на естественные единицы, потому что, грубо говоря, естественные единицы подразумевают тип, потому что, вычленяя естественные единицы из горизонта, мы уже имеем интуитивный образ определенной единицы, мы ж границ не видим, но, с другой стороны, чтобы получить тип, мы уже должны обладать расчленением на естественные единицы. Чтобы получить «кошачесть», мы должны иметь кошек, но чтобы выделить кошек из воздуха, мы уже должны иметь предварительную идею кошачести.

И тогда я говорю, что, по сути, я рисую относительно всех базовых категорий, то есть тип и единица, тип и план строения, план строения и мероны. И что же получается: либо мы должны допустить бесконечный прогресс, либо произвольную остановку, либо мы должны остановиться на неровном месте. И мы говорим, что если эти различения не произвольны, то в качестве базы они имеют некоторые естественные, хотя отчасти и произвольные, различения и расчленения, которыми характеризуется обыденное сознание. То есть я заявляю, что источником, первым шагом всякого научного систематического продвижения в различениях и расчленениях является обыденный здравый смысл, связанный с языковой и перцептивной картиной мира, свойственной данному этносу.

Этот текст, который, на мой взгляд (и это также понятно любому нормальному философу), является зародышем достаточно мощной философской системы, был обнаружен моими приятелями и коллегами как банальное собрание разных чужих мыслей, ни в одной из которых нет ничего оригинального, и замолчан. В отличие, там, от статей Чебанова, которые многократно цитировались, или Гриши Крейдлина из того же сборника.

Я пытался эту парадигму развивать. Это значит, что я пытался исследовать ряд смежных вопросов. Во-первых, мне показалось, что эта методология решает проблему индукции, а именно, я решил, что любая индукция есть, по сути, исследование по аналогии, что собственно индукции не существует и что индукция есть усмотрение одного и того же плана строения в разных выделяемых естественных единицах, и что, с другой стороны (я воспользовался еще одной мыслью Мейена, которая в этом тексте не была отражена), есть еще такая операция, как типологическая экстраполяция, неважно, таксономическая или мерономическая, когда мы без исследования говорим, что любой объект, обладающий данным типом, обладает и данным планом строения, и без исследования говорим, что объект, обладающий данным типом, обладает и всеми его меронами.

С другой стороны, мне ведь показалось, что и дедукция есть то же самое, потому что в принципе логические исчисления проводят полную классификацию некоторого типа, предварительно редуцировав его до плана строения, а всякая теорема доказывается, по сути, доказательством того, что эта классификация является исчерпывающей, то есть что невозможно построить контрпример того, что обладало бы данным типом, но не обладало данным планом строения.

Я стал дальше играть на грани современной матлогики, теории категорий и аристотелевских идей. Подумал, что очень хорошо сыгрываются аристотелевские идеи типов движения. Потому что по сути Аристотель говорил, что есть исчезновение-возникновение, изменение формы и механическое движение. Я говорю, что по сути исчезновение-возникновение – это изменение типа. Вещь меняет тип – она для исчезает. Изменение качества – это изменение в значении мерона в плане строения. Увеличение и уменьшение – это изменение отношений в обобщенном плане строения. А механическое движение – это изменение внешних отношений, в которых находится данная единица, обладающая планом строения, к другим естественным единицам, обладающим своим планом строения.

Также стали укладываться благодаря этому языку и аристотелевские модальности, то есть необходимое, возможное, действительное и случайное в смысле Аристотеля. Нечто необходимо, если входит в план строения более высокого таксономического уровня, и в этом смысле относительно необходимо; возможно, если входит в план строения более низкого уровня, то есть своих подтаксонов, то есть родов относительно семейства; действительно, если входит в свой собственный план строения; а случайно, то есть является акциденцией, если с планом строения не связано, а связано с любыми другими акцидентальными морфологическими особенностями, в план строения не вписывающимися, ну, типа какого-нибудь цвета волос, условно говоря.

Получается, что и теоретическую логику можно было реконструировать на этой основе.

Дальше возникли идеи, близкие к информатике, потому что с удивлением я понял, что идея Минского о фреймах является полностью совпадающей с идеей Мейена о планах строения. Это в точности такой же набор окошечек, соединенных стрелочками, где в каждом окошке может быть разное значение.

Дальше я стал думать, что редукция может идти по ступенечке: тип мы редуцируем до плана строения; если мы стираем в плане строения стрелочки, мы получаем нормальную запись в базе данных, классическую, то есть признак один в значении i-том, признак два в значении j-том и так далее – мы получаем вместо плана строения логическую конъюнкцию. Но это все еще не язык матлогики, а зык признаков и значений, гораздо более богатый. Но если мы решим, что признак – это всего лишь дизъюнкция значений, то мы получим обысное исчисление предикатов, одноместных первого рода. И тогда описание плана строения будет конъюнкцией дизъюнкций. То есть, оказывается, по сути, здесь можно применить язык возможных миров Крипке или язык семантических форм по Хинтикке.

Еще одним направлением поиска была попытка на основании вот этой системы построить новый язык оснований математики. Меня очень сильно раздражало и до сих пор раздражает, что в основе современной математики лежит псевдопонятие множества, которое мне кажется очень разнородным. За псевдопонятием множества лежат очень разные интуиции. Это, с одной стороны, интуиция выделенных вещей, обладающих сходным устройством, - таксона. С другой стороны, это интуиция выделенных вещей, которые являются продуктом расчленения одной другой вещи. С третьей стороны, и в физике это чаще всего используется, это нечто, состоящее из набора возможных или актуальных состояний какой-то вещи.

И это мне кажется совершенно неверным решением проблемы континуума, потому что одновременно утверждать, что континуум мы схватили, что он состоит на предельно глубоком уровне из точек, которых больше, чем натуральных чисел, и при этом эти точки сплошные, ну, настолько сплошные, что их больше, чем рациональных чисел, и, с другой стороны, эти точки абсолютно не индивидуализированы. Идея чего-то, состоящего из неизвестно откуда взявшихся точек, мне кажется неприемлемой.

[Еще одно примечание: В теоретико-множественных конструкциях, я думаю, главным является прием бесконечного прыжка: с легкостью можно нагромоздить бесконечно большую конструкцию и тут же объявить ее точкой, то есть совершенно бесструктурным элементом новой совокупности. Как это и делается с континуумом. То есть, например, берутся фундаментальные последовательности рациональных чисел, объявляются точками нового множества, в этом множестве вводится отношение эквивалентности, классы эквивалентности объявляются точками нового множества, которое и есть искомый континуум. А в него «естественным» образом вкладывается множество рациональных чисел: каждому рациональному числу сопоставляется класс эквивалентности последовательности, состоящей из бесконечно повторяющегося одного этого рационального числа.]

Поэтому я попытался предложить некоторый обобщенный единый язык математики. Тут на меня во многом подействовало мое увлечение через многих моих друзей таким альтернативным подходом в математике, как теория категорий и теория топосов, о которых я сейчас говорить не буду. Но грубо говоря, я решил, что можно попытаться строить математику, исходя из того, что у меня есть некая изначальная единица, которая может обозначать в одном случае мир в целом, а при моем подходе – вот эту солнечную ситуацию, то есть некоторое одно «я». И я могу снабдить эту единицу некоторыми первоначальными операторами расчленения и различения, которые можно формально аксиоматизировать, и дальше из определенного рода алгебры этих операторов получается вся математика.

Эту тему я сейчас развивать не буду, её надо в другой аудитории обсуждать подробнее, но главное, что за этим стоит в философско-гносеологическом плане? Меня бешено заинтересовало, что вот этот ландшафт можно разным образом конфигурировать и конституировать. По большому счету, понимая, что естественные расчленения берутся неизвестно откуда, я попытался найти что-нибудь предшествующее естественным расчленениям.

Когда Кант говорит, что это «пространство» и «время», мне кажется, что он делает слишком сильный ход. Мне кажется, что для того, чтобы перейти от первоначальной неоднородности ландшафта к готовым естественным расчленениям, нужно не утверждать прямо целое пространство, а попытаться найти пространственные или пространственно-подобные отношения в горизонте. Ближе–дальше, быстрее–медленнее, правее–левее, больше–меньше. И при помощи аппарата современной математики их можно попытаться, так сказать, аналитически продолжить.

Вот какие были основные направления развития первой системы. По сути, она выглядела специфическим платонизмом. С другой стороны, она допускала и субъективные интерпретации, потому что, например, можно было допустить, что в разных профессиях или в разных культурах обобщенные горизонты совершенно разные, но в них одни и те же формальные отношения. Потому что у них всюду будут эти операторы для математической формализации, или, там, расчленения, мероны, таксоны, типы и прочее.

         Меня это очень привлекло, что есть нечто одновременно трансцендентальное, но при этом, может быть, существующее на самом деле, а может быть, и нет.

         Эта система показалась мне неполной, потому что одновременно Сергей Викторович Мейен мне стал рассказывать, что у них, геологов, особым образом устроены глаза. Они видят не овраги, а девоны и карбоны. То же самое мне стали рассказывать зоологи о себе. С другой стороны, Сережа Чебанов начал мне рассказывать много интересных историй о профессиональных картинах мира. Юлий Анатольевич Шрейдер рассказал мне тогда замечательную притчу, которая очень сильно на меня подействовала, о том, что вот, знаете, иногда стихотворение совершенно непонятно, начнешь его прозой пересказывать, вроде совершенно банальные, редуцирующие, пошлые слова, а вдруг как щелкнет – и начнешь после этого прозаического пересказа понимать. Одновременно через несколько лет я прочел Майкла Поляни «Личностное знание», и эта концепция меня совершенно пробила: о том, что, там, у врача просто глубоко иная структура восприятия, скажем, у рентгенолога. При этом эта структура восприятия задается еще его предварительными ручными манипуляциями, когда он долго рассматривает эти рентгенограммы…

         И таким образом я перешел ко второй части системы, которую можно назвать теорией конституирования. А именно, я стал выяснять, каким образом разного рода практики и участие в них меняют горизонт. То есть, по сути, на конечном этапе это перешло в нынешнюю гипотезу об идеях, меняющих горизонт, но вначале этому предшествовала промежуточная теория о практиках, меняющих горизонт.

 

Rambler's Top100